|
Гай Светоний Транквилл. Божественный Август (часть 4)
66. Дружбу он завязывал нелегко,
но верность соблюдал неуклонно, и не только должным образом награждал заслуги
и достоинства друзей, но и готов был сносить их пороки и провинности, —
до известной, конечно, меры. Примечательно, что из всех его друзей нельзя
найти ни одного опального, если не считать Сальвидиена Руфа и Корнелия
Галла. Обоих он возвысил из ничтожного состояния: одного — до консульского
сана, другого — до наместничества в Египте.
(2) Первого, замыслившего переворот,
он отдал для наказания сенату; второму, за его неблагодарность и злокозненность,
он запретил появляться в своем доме и в своих провинциях. Но когда погиб
и Галл, доведенный до самоубийства нападками обвинителей и указами сената,
Август, поблагодарив за преданность всех своих столь пылких заступников,
не мог удержаться от слез и сетований на то, что ему одному в его доле
нельзя даже сердиться на друзей сколько хочется.
(3) Остальные же его друзья
наслаждались богатством и влиянием до конца жизни, почитаясь первыми в
своих сословиях, хотя и ими подчас он бывал недоволен. Так, не говоря об
остальных, он не раз жаловался, что даже Агриппе недостает терпимости,
а Меценату — умения молчать, когда Агриппа из пустого подозрения, будто к нему охладели и предпочитают ему Марцелла, бросил все и уехал в Митилены, а Меценат, узнав о раскрытии заговора Мурены,
выдал эту тайну своей жене Теренции.
(4) В свою очередь, и сам он требовал
от друзей такой же ответной привязанности как при жизни, так и после смерти.
Действительно, хотя он нимало не домогался наследств и никогда ничего не
принимал по завещаниям людей незнакомых, но к последним заветам друзей
был необычайно чувствителен, и если в завещании о нем упоминалось небрежно
и скупо, то непритворно огорчался, а если почтительно и лестно, то откровенно
радовался. Когда завещатели оставляли детей, он или тотчас передавал им
свою долю наследства и отказанные ему подарки, или же сохранял ее на время
их малолетства, а в день совершеннолетия или свадьбы возвращал с процентами.
67. Хозяином и патроном был
он столь же строгим, сколь милостивым и мягким. Многих вольноотпущенников
он держал в чести и близости — например Ликина, Келада и других. Косм,
его раб, оскорбительно о нем отзывался — он удовольствовался тем, что заковал
его в цепи. Диомед, его управляющий, сопровождал его на прогулке, но когда
на них вдруг выскочил дикий кабан, перепугался и бросил хозяина одного
— он побранил его не за провинность, а только за трусость, и опасное происшествие
обратил в шутку, так как злого умысла тут не было. И в то же время он заставил
умереть Пола, одного из любимых своих вольноотпущенников, узнав, что тот
соблазнял замужних женщин; Таллу, своему писцу, он переломал ноги за то,
что тот за пятьсот денариев выдал содержание его письма, а когда наставник
и служители его сына Гая, воспользовавшись болезнью и смертью последнего,
начали бесстыдно и жадно обирать провинцию, он приказал швырнуть их в реку
с грузом на шее.
68. В ранней юности он стяжал
дурную славу многими позорными поступками. Секст Помпей обзывал его женоподобным.
Марк Антоний уверял, будто свое усыновление купил он постыдной ценой, а
Луций, брат Марка, — будто свою невинность, початую Цезарем, он предлагал
потом в Испании и Авлу Гирцию за триста тысяч сестерциев, и будто икры
себе он прижигал скорлупою ореха, чтобы мягче был волос. Мало того — весь
народ однажды на зрелищах встретил шумными рукоплесканиями брошенный со
сцены стих, угадав в нем оскорбительный намек на его счет, — речь шла о
жреце Матери богов, ударяющем в бубен:
Смотри,
как все покорствует развратнику!
69. Что он жил с чужими женами,
не отрицают даже его друзья; но они оправдывают его тем, что он шел на
это не из похоти, а по расчету, чтобы через женщин легче выведывать замыслы
противников. А Марк Антоний, попрекая его, поминает и о том, как не терпелось
ему жениться на Ливии, и о том, как жену одного консуляра он на глазах
у мужа увел с пира к себе в спальню, а потом привел обратно, растрепанную
и красную до ушей, и о том, как он дал развод Скрибонии за то, что она
позволяла себе ревновать к сопернице, и о том, как друзья подыскивали ему
любовниц, раздевая и оглядывая взрослых девушек и матерей семейств, словно
рабынь у работорговца Торания.
(2) Антоний даже писал ему по-приятельски,
когда между ними еще не было ни тайной, ни явной вражды: "С чего ты озлобился?
Оттого, что я живу с царицей? Но она моя жена, и не со вчерашнего дня,
а уже девять лет. А ты как будто живешь с одной Друзиллой? Будь мне неладно,
если ты, пока читаешь это письмо, не переспал со своей Тертуллой, или Терентиллой,
или Руфиллой, или Сальвией Титизенией, или со всеми сразу, — да и не все
ли равно, в конце концов, где и с кем ты путаешься?"
70. Его тайное пиршество,
которое в народе называли "пиром двенадцати богов", также было у всех на
устах: его участники возлежали за столом, одетые богами и богинями, а сам
он изображал Аполлона. Не говоря уже о той брани, какою осыпал его Антоний,
ядовито перечисляя по именам всех гостей, об этом свидетельствует и такой
всем известный безымянный стишок:
Только лишь те господа подыскали
для пира хорага
Шесть богов, шесть богинь Маллия
вдруг увидал.
И между тем, как в обличье обманщика-Феба
безбожный
Цезарь являл на пиру прелюбодейства
богов,
Все от земли отвратили свой лик
небесные силы
Позолоченный трон бросив, Юпитер
бежал.
(2) Слухи об этом пиршестве усугублялись
тем, что в Риме тогда стояли нужда и голод: уже на следующий день слышались
восклицания, что боги сожрали весь хлеб и что Цезарь — впрямь Аполлон,
но Аполлон-мучитель (под таким именем почитался этот бог в одном из городских кварталов). Ставили
ему в вину и жадность к коринфским
вазам и богатой утвари, и страсть к игре в кости. Так, во время проскрипций
под его статуей появилась надпись:
Отец
мой ростовщик, а сам я вазовщик, —
ибо уверяли, что он занес некоторых
людей в списки жертв, чтобы получить их коринфские вазы; а во время сицилийской
войны ходила такая эпиграмма:
Разбитый в море дважды, потеряв
суда,
Он мечет кости, чтоб хоть в этом
выиграть.
71. Из всех этих обвинений
и нареканий он легче всего опроверг упрек в постыдном пороке, от которого
жизнь его была чиста и тогда, и потом; а затем — упрек в роскоши, так как
даже после взятия Александрии он не взял для себя из царских богатств ничего,
кроме одной плавиковой
чаши, а будничные золотые сосуды вскоре все отдал в переплавку. Сладострастным
утехам он предавался и впоследствии и был, говорят, большим любителем молоденьких
девушек, которых ему отовсюду добывала сама жена. Игроком прослыть он не
боялся и продолжал играть для своего удовольствия даже в старости, попросту
и открыто, не только в декабре
месяце, но и в другие праздники и будни.
(2) Это не подлежит сомнению:
в собственноручном письме он пишет так: "За
обедом, милый Тиберий, гости у нас были все те же, да еще пришли Виниций
и Силий Старший. За едой и вчера и сегодня мы играли по-стариковски: бросали
кости, и у кого выпадет "собака" или шестерка, тот ставил на кон по денарию
за кость, а у кого выпадет "Венера", тот забирал деньги".
(3) И в другом
письме опять: "Милый Тиберий, мы провели Квинкватрии
с полным удовольствием: играли всякий день, так что доска не остывала.
Твой брат за игрой очень горячился, но в конечном счете проиграл немного:
он был в большом проигрыше, но против ожидания помаленьку из него выбрался.
Что до меня, то я проиграл тысяч двадцать, но только потому, что играл,
не скупясь, на широкую руку, как обычно. Если бы стребовать все, что я
каждому уступил, да удержать все, что я каждому одолжил, то был бы я в
выигрыше на все пятьдесят тысяч. Но мне это не нужно: пусть лучше моя щедрость
прославит меня до небес".
(4) А дочери он пишет так: "Посылаю тебе двести
пятьдесят денариев, как и всем остальным гостям, на случай, если кому за
обедом захочется сыграть в кости или в чет и нечет".
72. Во всем остальном, как
известно, обнаруживал он величайшую воздержанность и не давал повода ни
для каких подозрений. Жил он сначала близ римского форума, над Колечниковой
лестницей, в доме, принадлежавшем когда-то оратору Кальву, а потом — на
Палатине, в доме Гортензия; но и этот дом был скромный, не примечательный
ни размером, ни убранством, — даже портики были короткие, с колоннами альбанского
камня, а в комнатах не было ни мрамора, ни штучных полов. Спал он больше
сорока лет в одной
и той же спальне зимой и летом и зиму всегда проводил в Риме, хотя
мог убедиться, что зимой город вреден для его здоровья.
(2) Если он хотел
заниматься тайно или без помехи, для этого у него была особая верхняя комнатка,
которую он называл своими Сиракузами
и "мастеровушкой"; тогда он перебирался или сюда или к кому-нибудь из вольноотпущенников
на загородную виллу, а когда был болен, ложился в доме
Мецената. Отдыхать он чаще всего уезжал или в Кампанию, на взморье
и острова, или в городки неподалеку от Рима — в Ланувий, Пренесте или Тибур,
где он часто даже правил суд, сидя под портиком храма Геркулеса.
(3) Больших
и роскошных домов он не терпел, и даже стоивший немалых денег дворец Юлии
Младшей приказал разрушить до основания. Собственные виллы, очень скромные,
он украшал не статуями и не картинами, а террасами и рощами, и собирал
там древние и редкие вещи: например, на Капри — доспехи героев и огромные
кости исполинских зверей и чудовищ, которые считают останками
гигантов.
73. В простоте его обстановки
и утвари можно убедиться и теперь по сохранившимся столам и ложам, которые
вряд ли удовлетворили бы и простого обывателя. Даже спал он, говорят, на
постели низкой и жестко постланной. Одежду надевал только домашнего изготовления,
сработанную сестрой, женой, дочерью или внучками; тогу носил ни тесную,
ни просторную, полосу на ней ни
широкую, ни узкую, а башмаки подбивал толстыми подошвами, чтобы казаться
выше. Впрочем, нарядную одежду и обувь он всегда держал под рукой в спальне
на случай внезапной и неожиданной надобности.
74. Давал обеды он постоянно,
и непременно со всеми блюдами, а приглашения посылал с большим разбором
и званий и лиц. Валерий Мессала сообщает, что ни один вольноотпущенник
не допускался к его столу — исключение делалось только для Мены, да и то
лишь после того, как за выдачу флота Секста Помпея он получил гражданство;
а сам Август пишет, что однажды пригласил к обеду своего бывшего охраннника,
на вилле которого остановился. К столу он иногда приходил позже всех, а
уходил раньше всех, так что гости начинали закусывать до его появления
и оставались за столом после его ухода. За обедом бывало три перемены,
самое большее — шесть;
все подавалось без особой изысканности, но с величайшим радушием. Тех,
кто молчал или беседовал потихоньку, он вызывал на общий разговор, а для
развлечения приглашал музыкантов, актеров и даже бродячих плясунов из цирка,
чаще же всего — сказочников.
75. Праздники и торжества
справлял он обычно с большой пышностью, а иногда — только в шутку. Так,
и на Сатурналиях и в другое время, ежели ему было угодно, он иногда раздавал
в подарок и одежды, и золото, и серебро, иногда — монеты разной чеканки,
даже царские и чужеземные, а иногда только войлок, губки, мешалки, клещи
и тому подобные предметы с надписями двусмысленными
и загадочными. Любил он также на пиру продавать гостям жребии на самые
неравноценные предметы или устраивать торг на картины, повернутые лицом
к стене, чтобы покупки то обманывали, то превосходили ожидания покупателей.
Гости с каждого ложа должны были предлагать свою цену и потом делить убыток
или выигрыш.
76. Что касается пищи — я
и этого не хочу пропустить, — то ел он очень мало и неприхотливо. Любил
грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги
второго сбора; закусывал и в предобеденные часы, когда и где угодно, если
только чувствовал голод. Вот его собственные слова из письма: "В одноколке
мы подкрепились хлебом и финиками".
(2) И еще: "Возвращаясь из царской
курии, я в носилках съел ломоть хлеба и несколько ягод толстокожего винограда".
И опять: "Никакой иудей не справлял субботний
пост с таким усердием, милый Тиберий, как я постился нынче: только
в бане, через час после захода солнца пожевал я кусок-другой перед тем,
как растираться". Из-за такой беззаботности он не раз обедал один, до прихода
или после ухода гостей, а за общим столом ни к чему не притрагивался.
77. Вина по натуре своей он
пил очень мало. В лагере при Мутине он за обедом выпивал не более трех
кубков, как сообщает Корнелий
Непот, а впоследствии, даже когда давал себе полную волю, — не более секстария;
если он выпивал больше, то принимал рвотное. Больше всего любил он ретийское
вино. Впрочем, натощак пил он редко, а вместо этого жевал либо хлеб,
размоченный в холодной воде, либо ломтик огурца, либо ствол латука, либо
свежие или сушеные яблоки с винным привкусом.
78. После дневного завтрака
он, как был, одетый и обутый, ложился ненадолго отдохнуть, закутав ноги
и заслонив рукой глаза. А после обеда он отправлялся на ложе для ночной
работы и там оставался до поздней ночи, пока
не заканчивал все или почти все дневные дела. Затем он ложился в постель,
но спал, самое большее, часов семь, да и то неполных, потому что за это
время раза три или четыре просыпался.
(2) Если, как это бывает, ему не
удавалось сразу опять заснуть, он посылал за чтецами или рассказчиками
и тогда снова засыпал, не просыпаясь иной раз уже до света. Он не оставался
в темноте без сна, если никого не было рядом. Рано вставать он не любил,
и если ему нужно было встать раньше обычного для
какого-нибудь дела или обряда, он для удобства ночевал по соседству
в доме у кого-нибудь из близких. Но и так он часто недосыпал и тогда не
раз забывался дремотой в носилках, пока рабы несли их по улицам и по временам
останавливались передохнуть.
79. С виду он был красив и
в любом возрасте сохранял привлекательность, хотя и не старался прихорашиваться.
О своих волосах он так мало заботился, что давал причесывать себя для скорости
сразу нескольким цирюльникам, а когда стриг или брил бороду, то одновременно
что-нибудь читал или даже писал. Лицо его было спокойным и ясным, говорил
ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих,
что именно это и поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе
через Альпы, приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в
пропасть.
(2) Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в
них чудилась некая божественная сила, и бывал доволен, когда под его пристальным
взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к
старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы у него были редкие, мелкие,
неровные, волосы — рыжеватые и чуть вьющиеся, брови — сросшиеся, уши —
небольшие, нос — с горбинкой и заостренный, цвет кожи — между смуглым и
белым. Росту он был невысокого — впрочем, вольноотпущенник Юлий Марат,
который вел его записки, сообщает, что в нем было пять
футов и три четверти, — но это скрывалось соразмерным и стройным сложением
и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми.
80. Тело его, говорят, было
покрыто на груди и животе родимыми пятнами, напоминавшими видом, числом
и расположением звезды Большой Медведицы; кожа во многих местах загрубела
и от постоянного расчесывания и усиленного употребления скребка образовала
уплотнения вроде струпьев.
Бедро и голень левой ноги были у него слабоваты, нередко он даже прихрамывал;
помогали ему от этого горячий песок и тростниковые лубки. А иногда ему
не повиновался указательный палец правой руки: на холоде его так сводило,
что только с помощью рогового наперстка он кое-как мог писать. Жаловался
он и на боль в пузыре, которая ослабевала лишь когда камни выходили с мочой.
81. Тяжело и опасно болеть
ему за всю жизнь случилось несколько раз, сильнее всего — после покорения
Кантабрии: тогда его печень так страдала от истечений желчи, что он в отчаянии
вынужден был обратиться к лечению необычному и сомнительному: вместо горячих
припарок, которые ему не помогали, он, по совету Антония Музы, стал употреблять
холодные.
(2) Были у него и недомогания, повторяющиеся каждый год в определенное
время: около своего дня рождения он обычно чувствовал расслабленность,
ранней весной страдал от расширения предсердия, а при южном ветре — от
насморка. При таком расстроенном здоровье он с трудом переносил и холод,
и жару.
82. Зимой он надевал не только
четыре туники и толстую тогу, но и сорочку, и шерстяной нагрудник, и обмотки
на бедра и голени. Летом он спал при открытых дверях, а иногда даже в перистиле,
перед фонтаном, обмахиваемый рабом. Солнца не терпел он и в зимнее время
и даже дома не выходил на воздух с непокрытой головой. Путешествовал он
в носилках, ночами, понемногу и медленно, так что до Пренесте
или Тибура добирался только за два дня; а если до места можно было
доехать морем, он предпочитал плыть на корабле.
(2) Свое слабое здоровье он поддерживал
заботливым уходом. Прежде всего, он редко купался: вместо этого он обычно
растирался маслом или потел перед
открытым огнем, а потом окатывался комнатной или согретой на солнце
водой. А когда ему приходилось от ломоты в мышцах принимать горячие морские
или серные ванны,
он только окунал в воду то руки, то ноги, сидя на деревянном кресле, которое
по-испански называл "дурета".
83. Упражнения в верховой
езде и с оружием на Марсовом поле он прекратил тотчас после гражданских
войн. Некоторое время после этого он еще упражнялся с мячом, набитым или
надутым, а потом ограничился верховыми и пешими прогулками; в конце каждого
круга он переходил с шага на бег вприпрыжку, завернувшись в одеяло или простыню.
Для умственного отдыха он иногда
удил рыбу удочкой, а иногда играл в кости, камешки и орехи с мальчиками-рабами.
Ему нравились их хорошенькие лица и их болтовня, и он покупал их отовсюду,
особенно же из Сирии и Мавритании; а к карликам, уродцам и тому подобным
питал отвращение, видя в них насмешку природы и зловещее предзнаменование.
84. Красноречием и благородными
науками он с юных лет занимался с охотой и великим усердием. В Мутинской
войне среди всех своих забот он, говорят, каждый день находил время и читать,
и писать, и декламировать.
Действительно, он и впоследствии никогда не говорил ни перед сенатом, ни
перед народом, ни перед войском, не обдумав и не сочинив свою речь заранее,
хотя не лишен был способности говорить и без подготовки.
(2) А чтобы не полагаться на память
и не тратить времени на заучивание, он первый стал все произносить по написанному.
Даже частные беседы, даже разговоры со своей Ливией в важных случаях он
набрасывал заранее и держался своей записи, чтобы не сказать по ошибке
слишком мало или слишком много. Выговор у него был мягкий и своеобразный,
он постоянно занимался с учителем произношения; но иногда у него болело
горло, и он обращался к народу через глашатая.
|